Из воспоминаний старого фотографа

ИЗ ВРЕМЕН ДАГЕРРОТИПИИ

(1841 – 1850)

 

Некоторое время не решался я исполнить выраженное редакцией «Ежегодника» желание поделиться с нею материалом, который накопился в продолжении пятидесятилетней моей деятельности на фотографическом поприще. Собственно моя биография не представляет ни малейшего интереса, но горячее, живое участие, которое я принимал, сначала в совершенствовании скромного дагерротипа, а потом при первых опытах фотографии, позволили мне собрать некоторый материал, который может быть представит интерес для будущей истории светописи.

 

Родился я в Москве в 1819 году. В 1835, когда мне минуло 16 лет, я вступил в Московский университет по юридическому факультету, не чувствуя, однако, к юридическим наукам ни малейшего влечения. Каюсь, что на меня не производили впечатления даже блестящие лекции молодых, только что возвратившихся из заграницы профессоров П. Г. Редкина, Н. И. Крылова, Баршева, разбудивших весь факультет от полусонного состояния, в котором он находился. Товарищи по курсу были люди, занявшие впоследствии важное место в русской науке: К. Д. Кавелин, А. Н. Попов, А. Д. Шумахер – по словесному факультету продолжали курс вступившие годом раньше: И. Д. Делянов (министр народного просвещения), Юрий Самарин, А. Ф. Бычков.

Юридическая наука мне не далась, — меня тянуло к наукам положительным в физико-математический факультет; физика, и в особенности химия были целью всех моих стремлений, но родные мои настоятельно требовали, чтобы я кончил курс юридических наук и вступил на службу, разумеется, гражданскую. Последствием было то, что я вышел действительным студентом и по получении диплома был отправлен на службу в Петербург в 1839 году. По рекомендации графа Сергея Григорьевича Строганова, я поступил прямо в канцелярию министра внутренних дел помощником столоначальника. Сначала служебная деятельность мне понравилась; я был одним из аккуратнейших чиновников. Не смотря на то, все свободное от службы время я посвящал любимым своим занятиям: гальванизму, гальванопластике и более всего дагерротипии. Первые в России дагерротипные аппараты явились в продаже в Москве, у некоего Г. Вокерга; это были большие, деревянные, вычерненные ящики, из коих один, с вставленным простым зажигательным стеклом, служил камерой, другой – для йодирования, третий – для ртутных паров; все было сколочено кое-как и, разумеется, от такого аппарата нельзя было ни ожидать, ни требовать хороших результатов, не смотря на прилагающуюся, на клочке газетной бумаги, безграмотную инструкцию. Цена его была 25 рублей ассигнациями. Оказалось, что Г. Вокерг был чистокровный русский, и именно, москвич, перевернувший свою фамилию «Греков» в «Вокерг», чтобы более привлечь покупателей получившимся таким образом иностранным именем. Тогда явилось в Петербурге много аристократов, которые выписывали, как всех интересовавшую новость, дагерротипные аппараты прямо из Парижа. Усерднее всех занялся дагерротипией граф Алексей Бобринский, за ним князь Сергей Сергеевич Гагарин, князь Грузинский и другие. Лучшие результаты получал, бесспорно, гр. Бобринский, который очень удачно снял на цельной пластинке свой зимний сад. Снимок этот был представлен Императрице Александре Федоровне.

Первое дагерротипное заведение для публики открыли французские литографы Давиньон и Фоконье в Николаевской улице близ Большого театра. Эта фирма существовала не долго; она перешла в руки Бергамаско, отца известного К. И. Бергамаско. Вслед за ними появился целый ряд заведений: Шенфельда, братьев Цвернер, Плахово, ДаутендеяВенингера, лучшего из всех.

А. И. Деньер первый из академических художников открыл в Пассаже свою первоначальную мастерскую, отличавшуюся от других своим художественным направлением. Сам художник, он умел, и окружить себя художниками: у него работали и совершенствовались: Радлов, наш знаменитый Крамской, Соколов, Гринер. Деньер имел большой успех, за ним Венингер, у которого занимался ретушью Зичи.

Тогда слово или название «фотография», не было еще введено в употребление; снимки на бумаге назывались дагерротипами на бумаге, хотя между дагерротипным процессом и отпечатками на бумаге не было ничего общего. Я старался обобщить название и предложил русское слово светопись, вполне передающее значение этого изобретения. Тогда был в силе и воевал со всеми знаменитый публицист того времени, О. И. Сенковский, писавший под псевдонимом барона Брамбеуса. Досталось же мне за введение нового слова. Я тогда на беду жил и почти ежедневно виделся с литераторами, в том числе Белинским, Панаевым, Краевским, Языковым, гр. Соллогубом. Искренно жалею, что не могу передать всех острот, которые лились на это несчастное, хотя и удачное название «светопись».

В 1843 году образованна была, по высочайшему повелению, комиссия для изучения и устройства кавказских минеральных вод и, к великой моей радости, я был назначен делопроизводителем; большая часть членов не знала русского языка и потому выбор пал на меня, как на понимавшего и говорившего по-немецки и по-французски, чтобы составлять протоколы, переводить и записывать все, часто весьма горячие, прения.

Радости моей не было конца, когда я был утвержден в этой должности и покинул канцелярию с ее перепиской, отношениями, отпусками. Первым делом я захватил свой аппарат и 25 дюжин гальванически посеребренных пластинок. Я уговорился ехать вместе с Ю. Ф. Фрицше, химиком, назначенным в комиссию для точного анализа вод (Фрицше сделался впоследствии членом Императорской академии наук по части химии). Он также вез с собой дагерротипный аппарат, что много содействовало нашему сближению. Кавказ! Кавказ! Где на каждом шагу увлекает или красивая местность, или величавые виды кавказского хребта. Раздолье предстояло моему аппарату. Первое время, однако, организация комиссии, ее обстановка и первые распоряжения отнимали все время; я как будто чувствовал, что бедный аппарат мой стонет от безделья. Дней через десять все благополучно устроилось, и мы могли приняться за исследования (нам дали или, лучше сказать, откомандировали трех солдат, которые носили аппараты, помогали и вообще оказывали немалые услуги).

Возвратясь в Петербург, в 1844 году, я должен был опять приступить к исполнению канцелярских обязанностей. Сдав в Медицинский департамент все дела и отчет по Кавказской комиссии, я начал серьезно думать о поездке за границу. Меня тянул к себе Париж, который был центром развития и научной разработки дагерротипа, — тогда как в Англии созревала фотография на бумаге. Дегерротипия представляла для самой науки совершенно новый, необъяснимый процесс, — а фотография развивалась на почве уже подготовленной. В прошедшем столетии многие ученые знали, что некоторые соединения серебра чернеют на свету, а профессор Шарль в Париже делал силуэтные портреты на бумаге, вероятно препарированной с хлористым серебром и затемненной на сильном свету (фигура или, лучше сказать, профиль выходит белым, а фон темным, разумеется, без всякого аппарата, потому что фигура заслоняла свет). Великая заслуга Дагерра, состояла в открытии проявителя или, лучше сказать, возможности проявления; он отгадал, что свет на йодированной серебряной пластинке должен произвести свое химическое действие, но оно невидимо, а потому надо было отыскать средство сделать это действие видимым, обнаружить результаты химического процесса, совершившегося на свету. Дагерр был замечательный художник, но химиком он никогда не был и свои открытия подметил, работая ощупью, потому, что все выработанные им приемы были новостью в самой науке. Прямым доказательством этого служит то поражающее впечатление, которое было произведено на весь сонм великих ученых, в заседании французской академии наук, торжественным сообщением знаменитым Франсуа Араго подробностей Дагеррова процесса.

Если бы Дагерр был химиком или только знаком с элементарными сведениями по химии, он неминуемо не остановился бы на йоде, а испытал бы остальные солероды, т. е. всю группу: и хлор, и бром, и, пожалуй, таинственный фтор. После заявления Араго (вероятно со слов Дагерра), что едва ли когда-либо представится возможность дагерротипным способом воспроизводить живые существа, — не более как через год, весной 1840 года, оптики Леребур и Клоде, на террасе Тюльерийского дворца сняли с натуры портрет короля Людовика Филиппа. Я видел этот портрет; на нем отразились все недостатки первого опыта; размер ? пластинки (8 ? на 6 сантиметров), фигура во весь рост, сидящая в кресле, и на белом фоне; серебряные пластинки приготовлены были на парах хлористого йода.

Наконец, в 1844 году, сбылись мои мечты: я просил отставку и, получив ее, немедленно отправился за границу через Вену, Венецию, Флоренцию, Рим, Неаполь и оттуда через Марсель в Париж; тогда еще не было железных дорог. В то время в Вене начал входить в известность Фогтлендер отец; он приобрел у профессора Петцваля право на исключительное изготовление объективов по его вычислениям; объективы эти давали гораздо больше света оттого работали гораздо сильнее. Поэтому, приехав в Вену, я на другой день отправился искать Фогтлендера; тогда он занимал весьма уютный магазин близ Kaertner Strasse. Старик принял меня весьма любезно; я решил приобрести у него 3-х дюймовый объектив новой конструкции, который он охотно предложил взять на дом для испытания. Меня удивило то, что этот рекомендованный им объектив, не смотря на весьма резкое, отчетливое изображение при наведении на матовом стекле, давал на пластинке снимок мутный, далеко не отчетливый, хотя в моей камере матовое стекло совершенно совпадало с пластинкой, и к тому при употреблении объектива Шевалье изображение на пластинке выходило, хотя вдвое медленнее, но положительно резкое от угла до угла. Фокус французского объектива был гораздо длиннее. На другой день отправился я к Фогтлендеру за объяснением этого явления. Он приписал его разности, которая существует у хороших объективов между фокусами оптическим и химическим (о чем я до того не имел понятия). На замечание мое, что мой французский объектив мне всегда дает вполне отчетливое изображение, доказывающее положительное совпадение обоих фокусов, он мне категорически отвечал: «Dann haben Sie ein schlechtes Objectiv, weiljedeswissenschaftlichberechnetesObjectivbesitztunumganglicheinendoppeltenFocus» (Тогда у вас плохой объектив, так как всякий, вычисленный на научном основании, объектив обязательно имеет двойной фокус). В настоящее время этот недостаток устранен совершенно и сдан в архив, как аномалия начальных опытов.

Из Вены, через Триест, Венецию, Болонью, Флоренцию я отправился в Рим, где немедленно сошелся с целой семьей русских художников. В то время там проживали: Ф. И. Иордан, который так любезно отнесся обо мне в своем дневнике (напечатанном в «Русской Старине» прошедшего года), А. А. Иванов, писавший свою картину, Рамазанов, Ставассер, Бейне, Монигетти, Пимен Орлов, Климченко, Моллер; часто в этом кружке бывали Н. В. Гоголь и Ф. В. Чижов.

Мне пришлось снять группу, в которой участвовал и Гоголь. Экземпляров этой группы очень мало, так как она была снята на дагерротипной пластинке в ?, с которой тогда трудно было сделать копию. Один из экземпляров попал к многоуважаемому Михаилу Ивановичу Семевскому, который воспроизвел его фототипией, если не ошибаюсь, в «Русской Старине» восьмидесятых годов.

В этой группе участвовали 16 или 17 человек; позировка была на открытой террасе в мастерской Перро; пластинка была держана 40 секунд (теперь же при таком освещении на желатинной пластинке надобно было бы держать 1 или 1 ? секунды), — но не смотря на долгую позу, центр группы вышел превосходно, края не совсем отчетливо. Пластинка была заготовлена на парах бромистого йода, который в продаже был известен под названием: liqueur Gaudin (Годеновская жидкость). Для съемки видов Рима, я тогда предпочитал заготовлять пластинку на парах хлористого йода; хотя такая пластинка работала гораздо медленнее, чем заготовленная с бромистым йодом, но давала сильные и рельефные изображения. В то время проживал в Риме граф Чернышев-Кругликов с семейством. Гоголь бывал у них ежедневно. Как графиня, высокообразованная дама, преклонявшаяся перед Гоголем, не уговаривала его позировать для дагерротипа, она никак не могла убедить его сняться одному. Однажды, после вкусного завтрака, он заснул, как сидел, в кресле. У меня все было приготовлено. Спал он очень спокойно. Так как окно было удалено от 4 до 5 аршин от кресла, то я держал минуты три; он не шевельнулся, но выдержка была слаба, а к тому же поза с закинутой назад головой далеко не красива. Гоголь, узнав об импровизированной съемке, ужасно рассердился и настоятельно требовал, чтобы я стер пластинку, но ею завладела графиня и я, с тех пор, даже не видал ее.

Месяцев через шесть, не без грусти расставшись с Римом, я отправился, наконец, в Париж, из столицы искусств в столицу науки – к цели моего путешествия. В 1845 году Париж был далеко не тот великолепный, чарующий своим блеском и богатством город; он выглядел серьезнее, не было того грохота, того безумного, бестолкового движения, толкотни, крика, шума, хлопанья бичем, все жили, чтобы работать, заниматься делом; биржа существовала и тогда, но занимала свое отведенное ей место для сделок. Теперь же весь Париж превратился в биржу; атмосфера его – спекуляция, основанная не на деле, а только на рекламе. С каким благоговением я искал в Латинском квартале здание Сорбонны, величавое по своей средневековой простоте; на другой же день я записался на курсы химии Дюма и физики Депре. Явившись на первую лекцию, я нашел зал переполненным слушателями. Места были амфитеатром; не найдя своего номера, я занял на самом верху первое свободное место. Каково же было мое удивление – рядом со мной сидел средних лет господин в простом сереньком пиджаке, но с наружностью военного; всматриваюсь и не верю своим глазам – рядом со мной сидел мой бывший начальник, управлявший министерством внутренних дел, граф Александр Григорьевич Строганов; наука и аудитория нас уравняли и сблизили. Почти всю зиму мы сидели рядом, хотя граф не всегда был аккуратен.

В первый же месяц я перезнакомился со всеми корифеями по дагерротипу. К Шарлю Шевалье я явился к первому, имея на то право, чтобы показать результаты, полученные в Италии с приобретенным у него объективом. В Шевалье я нашел очень любезного человека, окруженного микроскопами, оптическими приборами и, между прочим, объективами, первое устройство которых он оспаривал у Петцваля и приписывал себе. В качестве истого француза он беспрерывно твердил: «ces allemands se fourrent partout» (эти немцы всюду поспевают) – хотя Петцваль создал совершенно особый, новый тип составного объектива, который не имел ничего общего с комбинацией стекол Шевалье.

Познакомился я также с г. Валикуром, который издал первое руководство к дагерротипии, как входящее в целый ряд подобных руководств по разным специальностям в Encyclopedie Roret.

В мастерской Шевалье собирались почти каждое утро все любители дагерротипии: Доктор Фо (Faux), Эдмонд Бако, Физо, иногда сам Дагерр, Барон Гро, один из отличнейших дагерротипистов (впоследствии французский посол в Венеции), Баэр, снимавший на бумаге чуть ли не прежде Тальбота, Менье, профессор химии в Марселе.

Тогда, в Париже, дагерротипия сосредотачивалась в самом Палерояле (Palais royal) и окрестных улицах. Магазины Палерояля были заняты большею частью ресторанами, ювелирами и оптиками. Шевалье имел там же свой магазин, но мастерская его и кабинет находились по близости Cour des fontaines. Лучшие дагерротиписты были отпики Валья, Сабатье, Легро и Дерюсие. Публика предпочитала Валья, так как последний не успевал сам чистить пластинки, то вынужден был отдавать их чистить в соседние рестораны, где поваренки ежедневно утром чистили ложки и серебряную посуду; они скоро привыкли к этому делу, так что Валья двух-трех переманил к себе, разумеется, на большее жалованье; потом мало по малу заставил их одного йодировать, другого смотреть за образованием изображения на ртутных парах, так что через несколько времени они смекнули, что дело вовсе не трудное, которое вместе с тем оказывается выгодным; через год или полтора они уже открыли свои заведения и дагерротипия начала распространяться очень быстро в дальних улицах и окрестностях Парижа, и, наконец, мало по малу во всех европейских столицах. Художественности при этом нельзя было ожидать, да ее и не требовалось.

В 1845-ом или 46-ом году явился в Париж один американский художник Уаррен-Томсон из Нью-Йорка, не говоривший ни слова по-французски. Он привез рекомендательное письмо от русского консула в Нью-Йорке к нашему вице консулу в Париже Иванову, который, не зная, в чем дело, рекомендовал его мне. Я принял его как художника, а оказалось, что он наш коллега по дагерротипу. Когда же он показал мне коллекцию своих произведений, то я пришел решительно в неописанный восторг; ничего подобного я не видел ни в Париже, ни в Вене, ни в Италии: это были не дагерротипы, а положительно художественные произведения. Тут были сила, рельефность, какое-то необыкновенное освещение, мягкость теней с сохранением всех полутонов; снимки все были на полупластинках, тогда как вообще в Париже дальше четверти пластинки не шли. Томсон сообщил мне, что он намерен открыть в Париже дагерротипную мастерскую. Я представил его всем знаменитостям, которые все были поражены его работой. Мы начали искать удобное помещение, что было в те времена довольно трудно; наконец остановились на бульваре Poissonier, maison du pontdefer, где во 2-ом этаже были три большие залы с огромными окнами. Там он устроился, и не прошло месяца, как он снимал ежедневно по 30 до 40 портретов. Все любители и конкуренты из сил выбивались, чтобы узнать, как он приготовляет свои пластинки. Теперь, спустя слишком сорок лет, дагерротип уже забыт, трудно даже найти полный подбор всех употребляемых в дагерротипии аппаратов, и способ Томсона, распространившийся в свое время в Германии, России, Франции, теперь уже сдан в архив, как старый хлам. Но для фотографической науки забывать его не следует.

Прошу позволения у читателей моих скучных воспоминаний сообщить этот способ, который, может быть, пригодится и для бумаги. В дагерротипии чисто выполированная серебряная пластинка подвергалась действию паров йода, от чего она принимала густо золотистый цвет, и в этом состоянии светочувствительность ее выражалась 15-ю минутами экспозиции; после йода она подвергалась действию паров брома (в виде бромистой воды или над известью, насыщенной парами брома), причем золотистый цвет пластинки бледнел и светочувствительность возрастала, требуя уже около 8-ми минут экспозиции, но при малейшем избытке брома слой не давал вовсе изображения, а представлял один густой вуаль; это обстоятельство чрезвычайно затрудняло приготовление пластинок. Если же в этом виде пластинка подвергалась опять действию паров йода, то вторичное йодирование поглощало совершенно вуаль от брома и давало чисто превосходное изображение в 4 минуты, следовательно, почти в четыре раза скорее. Для более верного определения времени советую, если первое йодирование до золотистого цвета требовало 1 минуту, а бромирование, положим, 30 секунд, то для второго йодирования нужно только 20 секунд, т. е. 1/3 времени первого йодирования; тогда пластинка обладала высшею степенью чувствительности. Барон Гро, о котором я уже говорил, насыщал известь парами хлоробромистого йода (chlorobromured’iode) и только посредством нее заготовлял свои пластинки. Он, как и многие, впоследствии изменил дагерротипу и перешел к коллодиону. Свой коллодион составлял он сам, исключительно пользуясь русским пироксилином Манна, который признавал лучшим из всех. Я, лично работая в Париже около 14-ти лет, всегда выписывал пироксилин от самого К. Х. Манна. Считаю не лишним привести при этом следующий случай, в достоверности которого ручаюсь. Барон Гро отправлен был в Пекин для заключения мира с Китаем после войны с Францией и Англией. Барон Гро счел долгом запастись фотографическим аппаратом, пластинками и коллодионом, который мы для него составили, разумеется, из пироксилина Манна; все было отлично упаковано и отправлено в Марсель на военный пароход, который назначен был для посольства. Подъезжая к Гонконгу, пароход встретил страшный ураган и был затоплен, так что барон Гро едва мог спасти свой портфель с инструкциями и мундир; все вещи его потонули и в том числе его сундук с фотографическими принадлежностями. Исполнив свою миссию, барон Гро вернулся в Париж. Года через два он получает известие, что пароход поднят из воды и вещи его, разумеется, все промокшие и испорченные, отправлены в Париж, в том числе тысяч пятьдесят золотом и весь фотографический скарб, который он дал приказание отправить ко мне. Раскупорив ящик, я нашел много предметов сильно подмоченными соленой морской водой – между прочим, нахожу два литра нашего коллодиона в двух закупоренных склянках. Вполне уверенные, что коллодион совершенно разложился, мы, однако, решились его испытать – и что же? Мы получили великолепнейший результат, как бы на только что изготовленном коллодионе. Это качество должно приписать только пироксилину Манна. В то же время французское правительство обещало награду в 50 тысяч франков тому, кто изобретет постоянный не изменяющийся пироксилин для военного дела.

1848-й и 1849-й годы я работал с большим рвением над решением задачи, которая с 1847-го года не давала мне покоя. Пусть судит и осудит меня современная наука, но, да простит порывы 26-ти летнего химика-любителя; может быть, со временем успехи фотохимии подтвердят справедливость моих мечтаний.

В 1850-м году обстоятельства мои изменились; я вынужден был вернуться в Россию и стараться извлечь из моей фотографической опытности средства к поддержанию своего семейства. Таким образом, 22-го октября 1850-го года, в день Казанской Божьей Матери, я открыл свое светописное заведение против Казанского собора, где и теперь работаю, выдержав сорокалетнюю пытку жизни профессионального фотографа.

Сколько наслаждения, увлечения, радости в деятельности фотографа, столько же, если не гораздо более, неприятностей, разочарований и ежедневной борьбы с причудами, глупыми требованиями, а главное, с ослеплением и самомнением публики.

На сей раз закончу свое повествование, надеясь в будущем году продолжить свою историю или, лучше сказать, борьбу фотографа-профессионала с публикой.